Воскресенье, 11.12.2016, 01:17
TERRA INCOGNITA

Сайт Рэдрика

Главная Регистрация Вход
Приветствую Вас Гость | RSS
Главная » Книги

Андрей Буровский / 1937 год без вранья
14.12.2014, 18:39
В 1970-е годы были написаны, в 1990-е опубликованы мемуары двух свидетельниц Большого Террора. Обе — коммунистки со стажем. У обоих мужья тоже коммунисты, которые уничтожены в годы сталинского террора. Обе они из тех, кто уже в 1918 году организовывал и проводил в жизнь обрушившийся на страну кошмар. «Всем хорошим в своей жизни я обязана революции!» — экспрессивно восклицает Евгения Гинзбург, — уже не восторженной девицей, а почтенной матроной, мамой двух взрослых сыновей. «Ох, как нам тогда было хорошо! Как нам было весело!».
КОГДА было до такой степени весело неуважаемой Евгении Семеновне? В 1918–1919 годах, вот когда. Как раз когда работало на полную катушку Киевское ЧК. Работало так, что пришлось проделать специальный сток для крови.
Кое-какие сцены проскальзывают и у Надежды Мандельштам: и грузовики, полные трупов, и человек, которого волокут на расстрел. Но особенно впечатляет момент, когда юный художник Эпштейн лепит бюст еще более юной Надежды, и мимоходом показывает ей с балкона сцену — седого как лунь мужчину ведут на казнь. Каждый день водят, а не расстреливают, только имитируют расстрел, и это ему такое наказание — потому что он бывший полицмейстер Екатеринослава и был жесток с революционерами. Он еще не стар, этот обреченный полицмейстер, он поседел от пыток .
Но саму Н. Мандельштам и ее «табунок» все это волновало очень мало. В «карнавальном» (цитирую: «в карнавальном») Киеве 1918 года эти развращенные пацаны «врывались в чужие квартиры, распахивая окна и балконные двери… крепко привязывали свое декоративное произведение (наглядную агитацию к демонстрации — плакаты, портреты Ленина и Троцкого, красные тряпки и прочую гадость. — А. Б.)  к балконной решетке» .
«Мы орали, а не говорили и очень гордились, что иногда нам выдают ночные пропуска и мы ходим по улицам в запретные часы» .
Словом — и этим существам было очень, очень весело в заваленном трупами, изнасилованном городе. Весело за счет того, что можно было «орать, а не говорить», терроризировать нормальных людей и как бы участвовать в чем-то грандиозном — в «переустройстве мира».
Про портреты Ленина и Троцкого… По рассказам моей бабушки, Веры Васильевны Сидоровой, в Киеве 1918–1919 года эти портреты производили на русскую интеллигенцию особенное впечатление. Монгольское лицо Ленина будило в памяти блоковских «Скифов», восторженные бредни Брюсова про «Грядущих гуннов», модные разговоры о «конце цивилизации». Мефистофельский лик Троцкого будил другие и тоже литературные ассоциации. Монгол и сатана смотрели с этих портретов, развешанных беснующимися прогрессенмахерами.
«Юность ни во что не вдумывается ?» — а вот это уже прямая ложь! Не в этом дело. Это смотря какая юность. И типичный пример вранья коммунистов: свои глупости и заблуждения они относят ко всему человечеству. А остальных людей как бы и нет.
Террор их и их близких не касался — для красных они были «свои», белые и не подумали бы заниматься истеричными, плохо воспитанными сопляками. Как-то несправедливо — и войди белые в город, даже порка этим развращенным щенкам не светила. Это не отца Надежды Мандельштам водили каждый день на расстрел, это не она искала близких в подвалах ЧК, это не у нее были причины отыскать известную на весь Киев чекистку Розу, палача нескольких сотен ни в чем не повинных людей.
Более того! За работу по изготовлению и развешиванию «наглядной агитации» «табунку» платили, а «бежавшие с севера настоящие дамы пекли необычайные домашние пирожки и сами обслуживали посетителей» .
Кстати, вот прекрасный пример своеобразия мышления коммунистов. Девушке и в голову не приходит элементарная мысль: научиться самой печь эти «необычайные домашние пирожки». А ведь, наверное, и у этих «настоящих дам», вынужденных стать уличными торговками после бегства из Петербурга и Москвы, и у обитателей квартир, в которые врывался «табунок», были дочки-сверстницы этих «орущих, а не говорящих». Дочки этих дам, среди прочего, сами учились печь «необычайные пирожки». Их юность оборачивалась совершенно другим опытом, ничуть не похожим на опыт «табунка» истеричных «делателей прогресса». Опыт спокойного созидания, а не опыт «орать, а не говорить» и навязывать людям свои «убеждения».
Но и эти дамы и их дочери просто не существуют для Надежды Мандельштам. Их как бы и нет. Их жизненный опыт, их судьбы, их жизни никак не оцениваются и не рассматриваются. Фон. Такая двуногая фауна.
В буйном веселье образца 1919 года Н. Мандельштам в старости начала каяться, возлагая на двадцатые годы и «людей двадцатых годов» ответственность за произошедшее со страной. «Двадцатые годы оставили нам такое наследство, с которым справиться почти невозможно» .
Правда, это вот навязчивое, стократ повторенное «мы»… «Проливая кровь, мы твердили, что это делается для счастья людей» . Все навязчивые варианты «Мы все потеряли себя…», «с нами всеми произошло…» Тут возникает все тот же вопрос — почему малопочтенная Надежда Яковлевна так упорно не видит вокруг себя людей с совершенно другим жизненным опытом? Людей, которым в 1918 и 1919 году вовсе не было весело. Помните начало «Белой гвардии» М. Булгакова? «Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом, от начала же революции второй» . И у него же сказано, что год 1919 был еще страшнее предшественника (не для Мандельштам и ей подобных).
Ну, ладно, юная Надежда вообще ни о чем не думала, кроме изображения «наглядной агитации» и ора на политические темы. Но пишет воспоминания уже пожилая дама, даже старуха. Жизнь прожита, пора подводить итоги. Почему не возникает вопроса даже в старости: а что думали жильцы квартир, в которые среди ночи врывался «табунок»? Им что, тоже было так невероятно весело? Они тоже проливали кровь для счастья человечества? Это их жизнь оставила такое наследство, с которым справиться почти невозможно? Они ведь тоже люди двадцатых годов.
И юность бывает разная, и зрелость. Медленно убиваемый полицмейстер, может быть, и был жесток с революционерами (а что, он их медом должен был потчевать?). Но и для него, и для бежавших с севера дам и их дочерей (интересно… А где были мужья и сыновья этих дам? Братья и папы их дочек? Уже погибли в застенках ЧК? Подняты на штыки взбесившейся балтийской матросни? Воевали в составе Белых армий?) Киев был каким угодно, только не «карнавальным». В любом случае эти люди не «проливали кровь, утверждая, что делают это для счастья человечества». Они не теряли себя, с ними не произошло ничего такого, что поставило бы их за грань цивилизации. Они не оставили наследства, с которым «почти невозможно справиться». Эти люди, жертвы таких, как Мандельштам, жили в чрезвычайную и страшную эпоху, но оставались людьми.
Но в том-то и дело, что эти люди для Надежды Яковлевны не существуют. Нельзя даже сказать, что они для нее не важны или что она придает мало значения людям с другими биографиями и другой исторической судьбы. Она просто отрицает самый факт их существования.
Кстати, ненависти Н. Мандельштам к презренному «быту» может позавидовать даже известный ненавистник «быта» Э. Багрицкий. Разница между женой и временной подружкой ей и в старости оставалась непонятна. У Мстиславского «на балконе всегда сушились кучи детских носочков, и я удивлялась, зачем это люди заводят детей в такой заварухе» .
Нет худа без добра — детей и внуков у этой наследницы двадцатых годов нет.
Михайловна разницу между женой и вокзальной блядью прекрасно осознавала, детей хотела… Но… Помню подслушанный мной в 1966 году разговор моей бабушки с Екатериной Михайловной. Речь шла о том, что Екатерина Михайловна одна, а бабушка — не одна.
— Но все-таки у меня Андрей есть… — уронила бабушка.
— Верочка, ну, какое право я имела привести ребенка в этот ад?! — ответила Екатерина Михайловна.
В 1960-е ужас коммунизма разлился речами и пустой болтовней Брежнева и прочих членов Политбюро. Стало не страшно иметь детей — в том числе и дворянам. В 1960-е «бывшие» перестали быть изгоями. В 1970-е их окружало уважение, в 1980-е — и сочувствие. Но для Плетневых, ровесников XX века, заводить детей было уже поздно.
Две ровесницы, обе бездетные. Но какие разные по смыслу судьбы! Какие разные жизни они прожили!
Так же точно и веселая коммунистическая дама Евгения Гинзбург так ничего не забыла, но ничему и не научилась. В свое время Твардовский не захотел печатать ее книгу: «Она заметила, что не все в порядке только тогда, когда стали сажать коммунистов. А когда истребляли русское крестьянство, она считала это вполне естественным». Слова Твардовского доносят до читателя друзья Е. Гинзбург, Орлова и Копелев, в своем послесловии (своего рода форма печатного доноса) .
Но ведь в ее книге и правда нет ни одного слова покаяния. Даже ни одного слова разочарования в том, чему служила всю жизнь! Объясняется (причем неоднократно), что СССР — это все-таки лучше «фашистской» Германии .
Если в книге Гинзбург появляется мотив раскаяния, то это мотив покаяния стукачей, причем вполне конкретно именно тех, кто сажал ее близких. Или «фашистского» офицера Фихтенгольца, оказавшегося в советском лагере на Колыме .
По поводу же собственной судьбы — только ахи и охи про то, как все было замечательно. И никакой переоценки! Вот только трудно поверить, что так уж обязана Евгения Семеновна революции прочитанными книгами. «Мой дед, фармацевт Гинзбург, холеный джентльмен с большими пушистыми усами, решил, что когда девочки (моя мама и сестра Наташа) вырастут, он отправит их учиться в Женеву», — свидетельствует Василий Аксенов в предисловии, написанном к книге матери . Характерно, что в русском издании книги Гинзбург этого предисловия нет.
Впрочем, и сама Евгения Семеновна проговаривается об отце: «учил в гимназии не только латынь, но и греческий» . Неужели такой отец и без всякой революции помешал бы ей читать книги, самой получать образование? Об этом смешно и подумать.
Так что вот — губить страну и народ, создавать своими руками «наследство, с которым справиться почти невозможно», было весело. Очень весело. И что «не все благополучно в королевстве», они заметили, только когда сами оказались в лагерях. И каяться они и не подумали даже десятилетия спустя. Опять же из Булгакова: «Это надо осмыслить…»
Завывания двух коммунистических ведьм тем характернее, что и у Надежды Мандельштам и у Евгении Гинзбург было немало времени подумать, вспомнить, оценить происходящее. То, что мы слышали, прокричали не восторженные гимназистки, «пошедшие в революцию», а высказали взрослые и даже не очень молодые дамы. Видимо, эти вопли про «Хорошо!» и «Весело!» отражают некую продуманную точку зрения.
Теперь имеет смысл послушать речь еще более активного и еще более заслуженного участника событий. Так сказать, услышать речь мужчины того же круга. Тем более, эти комведьмы не участвовали в воспитании новых советских поколений, их книг в СССР как бы и не существовало. А вот человек, которого мы сейчас послушаем, издавался и читался. А кое-кем и почитался.
«Дорога» — это очень простой, автобиографический рассказ. Автор едет из родного местечка в Петербург — через всю Россию, зимой 1918-го. Сидит, прячась, пока в Киев не входят большевики, уезжает с их помощью, а ночью поезд останавливают; входит некий телеграфист в дохе, стянутой ремешком и мягких кавказских сапогах. Телеграфист протянул руку и пристукнул пальцем по раскрытой ладони.
— Документы об это место…
…Рядом со мной дремали, сидя, учитель Иегуда Вейнберг с женой. Учитель женился несколько дней назад и увозил молодую в Петербург. Всю дорогу они шептались о комплексном методе преподавания, потом заснули. Руки их и во сне были сцеплены, вдеты одна в другую.
Телеграфист прочитал их мандат, подписанный Луначарским, вытащил из-под дохи маузер с узким и грязным дулом и выстрелил учителю в лицо.
У женщины вздулась мягкая шея. Она молчала. Поезд стоял в степи. Волнистые снега роились полярным блеском. Из вагонов на полотно выбрасывали евреев. Выстрелы звучали неровно, как возгласы. Мужик с развязавшимся треухом отвел меня за обледеневшую поленницу дров и стал обыскивать… Чурбаки негнувшихся мороженых пальцев ползли по моему телу. Телеграфист крикнул с площадки вагона:
— Жид или русский?
— Русский, — роясь во мне, пробормотал мужик, — хучь в раббины отдавай…
Он приблизил ко мне мятое озабоченное лицо, отодрал от кальсон четыре золотых десятирублевки, зашитых матерью на дорогу. Снял с меня сапоги и пальто, потом, повернув спиной, стукнул ребром ладони по затылку и сказал по-еврейски:
— Анклойф, Хаим… («Беги, Хаим», на идиш. — А. Б. ) .
Отморозив ноги, получив, как можно понять из текста, новое пальто и обувь от местного Совета, после множества других приключений герой приезжает в Петербург; последние два дня он совершенно ничего не ел. Здесь на перроне — последняя пальба: «Заградительный отряд палил в воздух, встречая подходивший поезд. Мешочников вывели на перрон, с них стали срывать одежду» .
Почему евреев грабить и убивать плохо, а мешочников хорошо, я, наверное, никогда не пойму. Чтобы схватывать такие вещи, надо или родиться от еврейки, или потрудиться в ЧК, не иначе. А скорее всего, нужно и то, и другое — тогда скорее сообразишь.
Ну, ладно. Автор же идет на Гороховую, ему сообщают, что его друг Калугин в Аничковом дворце. Хоть герой и подумал «не дойду», он все же до Аничкова дворца добирается. «Невский Млечным Путем тек вдаль. Трупы лошадей отмечали его, как верстовые столбы. Поднятыми ногами лошади поддерживали небо, упавшее низко. Раскрытые животы их были чисты и блестели» . Но — добирается.
«В конце анфилады… сидел за столом в кружке соломенных мужицких волос Калугин. Перед ним на столе горою лежали детские игрушки, разноцветные тряпицы, изорванные книжки с картинками» .
Автор теряет сознание, приходит в себя уже ночью, Калугин его купает, дает сменную одежду, и тогда он узнает, что это были за странные предметы на столе, и зачем они взрослому дядьке.
«… халат с застежками, рубаха и носки из витого, двойного шелка. В кальсоны я ушел с головой, халат был скроен на гиганта, ногами я отдавливал себе рукава.
— Да ты шутишь с ним, что ли, с Александром Александровичем, — сказал Калугин, закатывая на мне рукава, — мальчик был пудов на девять…»
Кто этот «мальчик»? Сейчас узнаете:
«Кое-как мы подвязали халат императора Александра Третьего и вернулись в комнату, из которой вышли. Это была библиотека Марии Федоровны, надушенная коробка с прижатыми к стенам золочеными, в малиновых полосках, шкафами…
Мы пили чай, в хрустальных стенах стаканов расплывались звезды. Мы заедали их колбасой из конины, черной и сыроватой. От мира отделял нас густой и легкий шелк гардин; солнце, вделанное в потолок, дробилось и сияло, душный жар налетал от труб парового отопления.
— Была не была, — сказал Калугин, когда мы разделались с кониной. Он вышел куда-то и вернулся с двумя ящиками — подарком султана Абдул-Гамида русскому государю. Один был цинковый, другой сигарный ящик, заклеенный лентами и бумажными орденами…
Библиотеку Марии Федоровны наполнил аромат, который был ей привычен четверть столетия назад. Папиросы 20 см в длину и толщиной в палец были обернуты в розовую бумагу; не знаю, курил ли кто в свете, кроме российского самодержца, такие папиросы, но я выбрал сигару. Калугин улыбался, глядя на меня.
— Была не была, — сказал он — авось не считаны… Мне лакеи рассказывали, — Александр Третий был завзятый курильщик: табак любил, квас да шампанское… А на столе у него, погляди, пятачковые глиняные пепельницы да на штанах — латки…
И вправду, халат, в который меня облачили, был засален. Лоснился и много раз чинен.
Остаток ночи мы провели, разбирая игрушки Николая Второго, его барабаны и паровозы, крестильные его рубашки и тетрадки с ребячьей мазней. Снимки великих князей, умерших в младенчестве, пряди их волос, дневники датской принцессы Дагмары, письма сестры ее английской королевы, дыша духами и тленом, рассыпались под нашими пальцами… Рожая последних государей маленькая женщина с лисьей злобой металась в частоколе Преображенских гренадеров, но родильная кровь ее пролилась в неумолимую мстительную гранитную землю.
До рассвета не могли мы оторваться от глухой, гибельной этой летописи. Сигара Абдул-Гамида была докурена. На утро Калугин повел меня в Чека на Гороховую, 2. Он поговорил с Урицким» .
Кончается все хорошо — «Не прошло и дня. Как все у меня было — одежда, еда, работа и товарищи, верные в дружбе и смерти, товарищи, каких нет нигде в мире, кроме как в нашей стране.
Так началась тринадцать лет назад превосходная моя жизнь, полная мысли и веселья» .
Как оценивать жизнь чекиста — дело, конечно, личное, дело вкуса. Пусть она будет превосходная, и пусть это только безнадежный клерикал может увидеть в конце Бабеля, умершего в лагерях в возрасте 47 лет, перст Божий. И верить, что сейчас эта парочка, Бабель с Калугиным, воет посреди сковороды, бьется в скворчащем чадном масле.
Но вот что сказать об этом описании открытого, наглого мародерства?
Император Николай II и его семья, кстати говоря, тогда были еще живы. Калугин и Бабель копались в имуществе пока еще не убитых людей, перетряхивали детские игрушки и частную переписку ведь не просто императора — но вполне конкретной, вполне определенной семьи.
Как видите, и жизнь чекиста Бабеля тоже полна веселья, не хуже судьбы Мандельштам и Гинзбург. Веселые они люди, революционеры!
  -------------
  "Скачайте книгу в нужном формате и читайте дальше"
Категория: Книги
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]
Поиск

Меню сайта

Чат

Статистика

Онлайн всего: 18
Гостей: 18
Пользователей: 0

 
Copyright Redrik © 2016